Долгожданное дитя. Корней Чуковский и Мура Мурочка, четвёртый ребёнок Чуковского, появилась на свет 24 февраля 1920 года в голодном и холодном Петрограде. «Долгожданное чадо, которое — вот кто его знает — зачем, захотело родиться в 1920 году, в эпоху гороха и тифа», — писал её отец в дневнике. Грипп-испанка, нет электричества, нет хлеба, нет одежды, нет обуви, нет молока, ничего нет. Долгожданное дитя. Корней Чуковский и Мура Корней Иванович и Мура, Сестрорецк, 1927 год. Чуковскому было почти 38 лет, старшим детям — 16, 13 и 9. Он зарабатывал на жизнь, как тогда говорили, пайколовством: читал лекции в Балтфлоте, в Пролеткульте, во «Всемирной литературе», в Доме искусств, в Красноармейском университете; читал акушеркам и милиционерам, читал, читал, читал без конца. За лекции давали пайки. На эти пайки кормились все домашние: жена и четверо детей. «Никто во всём Петрограде не нуждается больше меня, — написал в это время Чуковский в заявлении в Наркомпрос. — У меня четверо детей. Младшая дочь — грудной младенец. Наркомпрос обязан мне помочь и — немедленно, если он не желает, чтобы писатели умирали с голоду… Помощь должна быть немедленной и не мизерной. Нельзя человеку, у которого такая огромная семья, выдавать пособие в 10-15 рублей». Мурочка ещё совсем крошка, а отец измочален работой и добыванием еды. Дневник Корнея Ивановича в первый год Мурочкиной жизни рассказывает о ней не так уж много: младенец пищит, радуется огонёчкам, вертит головой, дёргает папу за усы, прыгает на руках. В полтора года младенец уже порывается говорить, и отец замечает, как девочка радуется, когда ей называют предметы, на которые показывают. Скоро появляется речь. «Ава — значит собака», — фиксирует Чуковский, и не за горами те времена, когда в русской литературе появится верная собака Авва. Девочка начинает говорить. Уже определяется индивидуальность: эмоциональную, чуткую, нервную Мурочку легко рассмешить, обрадовать, изумить, рассердить, обидеть; она очень похожа на отца — даже тем, что, как и он, плохо спит. Укладывая, заговаривая её долгими бессонными ночами, он рассказывает ей сказки. Знаменитый «Крокодил» тоже вырос из такой сказки-заговаривания, рассказанной больному ребёнку в дороге. Он пишет статьи с Муркой на коленях. Он говорит с ней на непонятном языке: «Когда она очень весела, слова так и прут из неё, а что говорить, она не знает, не умеет». Потом появляются слова, книги, ритмика, поэтическая речь... Эти наблюдения за пробуждением ритма вошли потом в книгу «От двух до пяти», первое на русском языке — а может быть, и в мире — вдумчивое и систематическое исследование детского творчества. Чуковский к этому времени уже был автором знаменитого «Крокодила» и «Мойдодыра», у него был уже опыт издания детского журнала; он давно знал, что с детским чтением в стране беда — сам искал, что почитать детям, сам подбирал для них книги, выбирал у взрослых поэтов подходящее для детей… Едва получив краткую передышку (лето, дача), взялся за «Тараканище»: радовался, что «рифмы стучат в голове». Рифмы и ритмы накатывали на него такой же необыкновенной, счастливой волной, как на Мурку, — оба в этот момент были способны заплясать от счастья, запрыгать, расхохотаться от переполняющей энергии. ВСЕНАРОДНЫЕ РОДСТВЕННИКИ Мурка стала его верным читателем, а потом — любимым собеседником. Как только она заговорила, с ней стало необыкновенно интересно. «Знаешь, когда темно, кажется, что в комнате звери». Для неё он собрал «Муркину книгу», которую она ждала с нетерпением. Эта книга стала не только Мурочкиным чтением: почти все дети страны уже девяносто лет начинают читать по-русски с «Муркиной книги»: с «Путаницы», с «Закаляки», с «Котауси и Мауси», с «Чудо-дерева» и «Барабека». Мурочка Чуковская — всем нам сестра по первым книжкам. Стихи для него складываются сами собой — из домашних разговоров, из рисования вместе с дочерью, из ночных сказок, из прогулок. Лучшие стихи так и случаются, вырастают сами собой, складываются из жизни, именно потому у них такое лёгкое дыхание, такой колоссальный запас прочности. Он много гуляет с дочкой, бегает, показывает ей мир — зверей, птиц, людей, даже кладбище. Играет с ней в школу, придумывает для неё страны, сочиняет для неё книги. Марина Чуковская, жена старшего сына Корнея Ивановича Николая, вспоминала, как Чуковский играл с Мурой в собаку: водил её на поводке, а она лаяла; сцена шокировала прохожих, но оба были невероятно счастливы. Жизнь не делается легче: он почти вытеснен из литературы, он не может больше заниматься литературной критикой. Но внезапно оказывается, что именно сейчас он нужен всем детям страны, потому что всем детям страны нужен папа, который умеет рассказывать весёлые сказки. Потом он станет ещё и всенародным дедушкой, всесоюзным воспитателем, так как с родителями тоже никто не говорит, не рассказывает им, как растить детей, что им читать, как с ними раз-говаривать о жизни, смерти и повседневных новостях; какие песни им петь, во что с ними играть. Одно время он ещё пытался доказывать, что читателю нужна не только книга о вкусной и здоровой пище, но и книга о здоровом советском ребёнке. Но книги всё не было, и пришлось самому стать для советских родителей ходячей педагогической энциклопедией. Недаром читатели не только присылали ему детские словечки, но и делились мыслями о воспитании и даже спрашивали, как пеленать ребёнка и можно ли давать ему огурцы… Он хранил все эти письма; огромные их количества лежат в архиве, и исследовательская работа с ними только начинается. В этих письмах — вся история страны в маленьких семейных историях, доверчиво рассказанных читателями. БУРЖУАЗНАЯ МУТЬ Тем временем книги его запрещают, объясняя читателям, что и Муха-Цокотуха — переодетая принцесса, и сказочки советскому ребёнку не нужны, и сапожки не растут на дереве, и сам Чуковский «никаких наблюдений над детьми дальше своей семьи не вёл», а книги его вредны пролетарскому ребёнку, потому что предлагают ему буржуазную муть. Цензура запрещает то одно, то другое, то статью, то перевод; но чаще — его детские стихи и сказки. Денег нет, он от отчаяния придумывает совсем несвойственные ему варианты работы: пишет для газеты фантастический роман с продолжением о том, как люди научились управлять погодой… «Да я, Корней Чуковский, вовсе и не романист, я бывший критик, бывший человек и т.д.» — записывает он в дневнике. А следующей строчкой: «Мура увидела ёлку». Мурочка — его отрада. С Мурочкой он читает Пушкина, Некрасова, Лонгфелло, учит с ней буквы, разговаривает; Мурочка является к нему феей: является и исполняет желания: стелет постель, выносит из комнаты посуду… Мура часто болеет — всякий раз тяжело, страшно, — и он плачет от бессилия и сострадания, и боится потерять это драгоценное дитя, и теряет надежду, и снова обретает её. Он много раз думал, что теряет её, и она всегда возвращалась — такая похожая, такая созвучная, такая музыкальная. Мурочке семь; она пишет стихи и показывает отцу. В сохранившихся стихах детей Чуковского видна прекрасная литературная школа: начитанность, наслышанность, насыщенность хорошей поэзией — то самое, чего так не хватает начинающим поэтам. Он разговаривал с ней о стихах совершенно по-взрослому; Мурочка на всё откликалась. Он научил её жить литературой, как жил сам, в литературе видеть отраду, наслаждение, лекарство, утешение. ОТРЕЧЕНИЕ Положение его в литературе становилось всё хуже: его вытеснили отовсюду, сказки попали под запрет, а напечатавший его книги Госиздат подвергся жёсткой критике за политические ошибки. Советскому ребёнку надо рассказывать о великих планах и свершениях, о могучих стройках и новых механизмах, об индустриализации и коллективизации, а "буржуазный писатель Чуковский" отвлекает детей глупыми нелепицами. Всякий раз, как критики заводили речь о детской литературе, Чуковский неизменно оказывался вредным и безыдейным. Бармалей слишком страшен, заинька — сельскохозяйственный вредитель, муха — вредное насекомое, крокодилы и бегемоты заслоняют от детей фабрики и заводы. Критики в один голос требовали, чтобы за государственный счёт Чуковского не издавали. И его не издавали. Сохранился черновик письма Корнея Ивановича директору Госиздата: «...неужели Советская страна уж не может вместить одного единственного сказочника!» Ведь литература для самых маленьких — это литература о счастье. О победах добра над злом, о прекрасном мире, в котором так интересно жить, о любви, о нежности, о доверии к миру — обо всём, что так нужно всякому человеку, чтобы прожить длинную и нелёгкую жизнь. Для этого — вот сейчас, в волшебном возрасте от двух до пяти — надо насытить детскую душу поэзией, красотой, любовью и счастьем. Но красоту не регулируют распоряжения Наркопроса и Госиздат вынудил загнанного в угол и лишённого работы Чуковского написать письмо с признанием своих ошибок. Письмо это опубликовала «Литературная газета» 30 декабря 1929 года. Чуковский до конца своих дней не мог простить себе этого письма, которое считал изменой самому себе и литературе. «Я понял, что всякий, кто уклоняется сейчас от участия в коллективной работе по созданию нового быта, есть или преступник, или труп. Когда я вернулся домой и перечитал свои книги — эти книги показались мне старинными. Я понял, что таких книг больше писать нельзя, что самые формы, которые я ввёл в литературу, исчерпаны». Он обещал написать для советских детей книгу «Весёлая колхозия». Литературные соратники восприняли это как предательство. Да и сам он это понимал. И всё, что было дальше, считал расплатой за отречение. «В голове у меня толпились чудесные сюжеты новых сказок, но эти изуверы убедили меня, что мои сказки действительно никому не нужны, — и я не написал ни одной строки. И что хуже всего: от меня отшатнулись мои прежние сторонники. Да и сам я чувствовал себя негодяем. И тут меня постигло возмездие: заболела смертельно Мурочка». ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ Мура заболела в конце 1929 года, отчасти её болезнь и подтолкнула отца к краю отчаяния. В 1930 году стало понятно, что у неё костный туберкулёз. Сначала заболела нога, потом глаз — на один глаз она ослепла, одно время ей даже собирались удалять его, что приводило отца в исступлённый ужас. У Муры страшно болели ноги, в костях появлялись гнойники, ноги гипсовали, под гипсом возникали гнойные свищи, взлетала температура… В таком состоянии девочку повезли в Крым, в Алупку, где в санатории доктора Изергина туберкулёз лечили закаливанием. Больше его ничем лечить тогда не умели: только увозили больных в мягкий климат и старались укрепить организм, чтобы сам боролся с болезнью… Порядки в санатории были строгие: родителей к детям не пускали, чтобы дети не плакали и не расслаблялись. Чтобы видеться с Мурой, Чуковский занялся журналистикой: собирал материалы о Крыме, хотел писать очерк о санатории. Очерк этот — «Бобровка на Саре» — о роли коллектива в воспитании детей и борьбе с болезнью. Он хоть и прославляет коллективизм (стыдно быть слабым перед товарищами, и детям приходится быть сильными), очерк очень горький. Самое жуткое в нём, пожалуй, когда привязанные к кроватям, горбатые, обезножившие дети поют в годовщину революции: «Наши мускулы упруги, наши плечи — как скала». Мурочке пришлось быть сильной. Пришлось остаться без родителей (их бесцеремонно выпроваживали) наедине со своей болью и страхом, с мыслями о смерти. Пришлось терпеть мучительные перевязки и уколы в рану. Мурочка узнала, как и каждый пионер на её Октябрьской площадке (дети на кроватях лежали на площадках под открытым небом), что «нужно волноваться не своей болезнью, а судьбами китайских кули и всемирным слётом пионеров, что на свете есть колхозы и трактора и что вся жизнь связана тысячью нитей с целым рядом таких явлений, которые не существовали в родительском доме». «И чувство этой связи является целебным лекарством», — заключал Чуковский. А сам рвался к Мурочке. Мама, Мария Борисовна, не могла прийти в санаторий как журналист и знаменитый писатель, а он мог. Он записывал в блокнотик цифры, он читал детям сказки, он спорил с вожатыми о роли сказки в воспитании детей, он расспрашивал доктора Изергина — отчасти из природного любопытства и для работы, но прежде всего чтобы быть с Мурой. Ходил к ней пешком — туда-обратно по полтора десятка километров… Когда он ненадолго уезжал, писал Муре письма. Серьёзно, по-взрослому критиковал её стихи: «Они поэтичны и написаны с большим мастерством. Сразу видно, что ты читала «Mother Goose» и Жуковского, и Блока, и Пушкина. Особенно мне понравились «Солнечный зайчик», «Новая кукла» и «Мы лежим». Он предлагал ей писать книгу о санатории и наконец сам начал её писать. Книгу назвал «Солнечная». Она в самом деле очень солнечная — книга, придуманная для Муры, написанная вместе с ней, не могла быть другой. Он читал Муре кусочки, она узнавала санаторский быт и радовалась. В повести дети, лежащие в гипсе на площадках, живут активной пионерской жизнью. Да, им больно, да, им плохо, им тяжело, но не это главное в их жизни, а главное — их участие в созидательной работе всей страны. Мура умирала, а книга победоносно шагала к счастливому финалу. Поэтому читать её очень тяжко. Это нечестная книга. Сначала казалось, процесс в ноге остановился. Мура идёт на поправку. Зима прошла в надежде, а весной заболела вторая нога, начался процесс в лёгких. Все понимали уже, и сама Мура тоже, что ей не выжить. «Мура вчера вдруг затвердила Козьму Пруткова: «Если мать иль дочь какая / У начальника умрёт…» Старается быть весёлой — но надежды на выздоровление уже нет никакой. Туберкулёз лёгких растёт. Личико стало крошечное, его цвет ужасен — серая земля. И при этом великолепная память, тонкое понимание поэзии», — записывал Корней Иванович в сентябре 1931 года. И через пять дней: «Может быть, потому, что я пропитал её всю литературой, поэзией, Жуковским, Пушкиным, Алексеем Толстым, она мне такая родная, всепонимающий друг мой». Мура умирала, кричала от боли, теряла сознание, а он, как привык, зачитывал её книгами, заговаривал её боль, отвлекал, уводил в Диккенса, в Жуковского, в Сетон-Томпсона, и она цеплялась за книги, за поэзию. Но и это не держало… «Она такая героически мужественная, такая светлая, такая — ну что говорить? — писал он сыну Николаю. — Как она до последней минуты цепляется за литературу — её единственную радость на земле, но и литература умерла для неё, как умерли голуби… умер я — умерло всё, кроме боли». Мурочка умерла в ночь на 11 ноября 1931 года. Отец сам уложил её в гроб, сам заколотил, сам отнёс на кладбище и опустил в могилу. О СЧАСТЬЕ Счастье кончилось. Музыка прекратилась. И кончились сказки — совсем, впереди будет только неудачная, вымученная «Одолеем Бармалея» в войну, да послевоенный «Бибигон», счастливый взлёт первого мирного лета, где можно летать на стрекозе, сражаться с индюком и срывать в саду звёзды, словно виноград. Мурочкина смерть словно вынула из него душу, как будто она была у них общая — музыкальная, впечатлительная, отзывчивая и поэтичная душа. Впереди было ещё очень много непростой жизни, в которой намешаны и всенародная слава, и любовь, и цветы, и газетные поношения, и новое отлучение от литературы, и жестокая тоска. Но больше не было безмятежного отцовского счастья, чистой детской радости. И не было сказок. Потому что детский писатель должен быть счастлив. Он сам говорил, что спасался после смерти дочери только одним — «горячим общением с другими людьми». «Не уклонение от горя, не дезертирство, не бегство от милых ушедших, а также не замыкание в горе, которому невозможно помочь, но расширение сердца, любовь — жалость — сострадание к живым». Помогал другим, шёл к детям, читал детям, приходил к больным, изумлял, радовал, смешил, жонглировал стульями. И дети тянулись к нему, облепляли, обнимали, дарили цветы, писали письма… И постепенно появились новые смыслы, новая жизнь — не прежняя, но возможная, другая. Потому что справиться со смертью помогает только любовь, и хотя эта истина стара как мир и избита как пословица, она всё равно спасает, как спасла осиротевшего, изгнанного из литературы, отчаявшегося Чуковского. Ирина Лукьянова

Теги других блогов: литература Корней Чуковский Мура